— Опять раньше времени пригнал, — встречала меня на дворе Розалия. — У коров бока впали, совсем пропадет молоко!
После завтрака, который я теперь ел вместе со всеми, она подавала мне две большие корзины и приказывала:
— Будешь рвать свиньям траву, когда утром дома останешься.
— Поспать бы дали мальчишке, — вмешивался Йонас. — Еле живой встает по утрам, или не видите?
— Когда будет у тебя свой пастушонок, тогда и дашь поспать, — отрезала Розалия. — Очень уж ты проворен на чужом добре щедрость выказывать.
И я до обеда работал на огороде, набивая корзины бодяком, звездчаткой и лебедой, а когда недоставало сорняков, то дергал граблями из пруда камыш или таскал с выгона лошадиный помет — все для тех же свиней, которые, словно прорвы какие, все поедали и вечно хрюкали, недовольные. А после обеда, когда спадала жара, я опять выгонял стадо в лес и пас там до самых сумерек.
И вот в одно воскресенье вернулся хозяин из костела. Сели обедать. Хозяин все поглядывал на Йонаса, будто хотел что-то сказать, но удерживался. Наконец не вытерпел. Черпая борщ, равнодушно сказал:
— Нынче после проповеди ксендз огласил Аделю.
Ложка дрогнула в руке Йонаса. Он нагнул голову и стал хлебать дальше, ни на кого не глядя. За столом все смолкли. Слышалось только чавканье и стук ложек о края глиняной миски.
— За молодого Якштониса из Дублишкяй выходит, — опять равнодушно проговорил хозяин. — Подобрал Вайтскус для дочери, ничего не скажешь. Одной земли там десятин пятьдесят будет. Старик Якштонис уж идет за печку век доживать, вожжи сыну передал. Встретил он нас в местечке и стал на свадьбу звать. Пива, говорит, наварю из четырнадцати четвериков, погуляю ради скончания моего века!
Говорил хозяин и все косился на Йонаса. И я видел, каким злорадством горят прищуренные его глаза. Он даже усмехался, но вместе с тем и явно беспокоился, боялся выдать себя. А Йонас молчал, черпал и черпал борщ.
— Да не один Якштонис, нас и Вайтекус позвал, — промолвила хозяйка.
— И Вайтекус позвал, — подтвердил хозяин. — Всем мы родня, хотя не всем близкая. А что ж, и поедем, и пива попьем. Нам можно…
В то воскресенье Йонас, как нарочно, не был в местечке, и я видел, каким камнем легли ему на сердце хозяйские новости. Но он держался так, как и должен бы держаться Йонас: кончил есть, не спеша встал из-за стола.
— Попивайте пиво, только усов не замочите, а то, чего доброго, сопреют, — сказал он с улыбкой.
Вечером, когда я пригнал стадо домой, он спросил меня:
— Может, поедем в ночное?
Я с радостью согласился.
Мы спутали лошадей в ложбине речки Уосинта, постлали старую попону, растянулись у воды и легли оба навзничь.
— Хорошо так, а? — произнес Йонас, закинув руки за голову и глядя в небо, полное мерцающих звезд. — У батрака только и радости в жизни, что в ночное отправиться, убежать от всех этих свиных рыл… Ну, давай спать, завтра на праздник!
Ночью я заметил, что Йонас встает.
— Куда ты?
— Побудь здесь малость один, за лошадьми присмотри… — сказал он. — Вот и свой кожух тебе оставляю. Я скоро обернусь.
— А куда ты идешь?
— Разденься, не лежи застегнувшись — озябнешь! — не ответил на мой вопрос.
— А куда ты идешь? — опять спросил я его.
Йонас помолчал.
— Нужно очень… Иль, может, ты один боишься?
— Сам ты боишься!..
Я остался один. Лошади щипали траву, прыгая со спутанными ногами. Стало уж прохладно. Попона отсырела от ночной росы. Тихо плескала усталая Уосинта, вся окутанная белым туманом. Среди мерцающих звезд поднималась полная луна, бросая на землю синеватый свет, отчего трава и кустарники словно серебром отливали и казались мертвыми. На высоком краю ложбины, где когда-то была деревня, одиноко стояли три старых тополя, кидая под откос длинные тени. Далеко, в стороне от других, печалился в лунном свете узловатый вяз.
«Ав-ав-ав! — рыдала на чьем-то дворе обиженная собака. — У-у-у!»
Сидел я и слушал, как выпадает на луга роса, как, шурша, отделяется от стебелька травинка, беседуют меж собой болтливые листья-языки приречных ив… И все не выходил у меня из головы Йонас. Так я и видел его, удрученного, одинокого, идущего по тихим полям и лугам. Не сказал он мне, но я знал: идет он на дальний хутор к Аделе, которая, должно быть, опять улыбнется ему, и опять все будет хорошо. И вернется он веселый, хлопнет меня ладонью по плечу и скажет:
— Живем, брат.
А вернулся Йонас только под утро, когда уж все небо занялось красным полымем зари. Вернулся еще пуще нахмурившийся, еще пуще потемневший лицом. Посидел минутку, провел ладонью по лицу, перевел дух:
— Едем домой… пора!
И с этого дня я узнать не мог Йонаса. Будто подменили его. Идет, работает целыми днями, как заведенные часы, ничего вокруг не видит и даже на зов не откликается. Лишь порой, глядишь, остановится где-нибудь на краю поля и стоит, молчит, уставившись в землю. Постоит-постоит и опять идет, работает, хлопочет и опять ничего не видит вокруг.
А время шло. Огласили и второй раз Аделю, огласили и в третий. И вот в одно воскресное утро хозяин выкатил из-под навеса свою лучшую тележку на железном ходу, с рессорным сиденьем. Густо помазал оси дегтем, накрыл сиденье новехонькой попоной. Хозяйка нагрузила передок большими караваями ситного хлеба, сырами, кругами колбасы и всякой прочей свадебной снедью. Оба вырядились в новое, домашнего сукна платье, навели на себя блеск с головы до ног, — глядя на них, даже в глазах рябило.
— Запрягай выездную! — крикнул хозяин Йонасу.
— И сам запряжешь.
— Чего же так?
Йонас не ответил. Он взял недоуздок и, размахивая им, ушел в поле.
Вернулся он, когда уже смеркалось, — темный, как земля. Постоял посреди чулана, поглядел на меня и опять ушел, не сказав ни слова. Намаявшись день со стадом, я крепко заснул, а около полуночи вскочил от сильного пинка в бок. Йонас стоял, нагнувшись к моей постели, освещенный красноватым дрожащим светом коптилки.
— Не спи! — сказал он сердито.
Я встал, недоумевая, еле мерекая, где я и какое теперь время.
— Случилось что? — спросил я, протирая кулаком глаза. — Хозяева вернулись?
— Посиди со мною.
Накинул я на плечи тулупчик, сел к столу. Спросонок меня пробила мелкая дрожь. Ждал я, что же скажет Йонас.
Но он ничего не говорил, а только шагал, шагал и шагал по чулану. Потом и шагать перестал, остановился у окна и начал всматриваться в темноту.
— Черная ночь, — сказал глухо. — В такую ночь топор за пояс, и — в лес!
— Поймают… — Я понял, о чем он думает.
— Все едино, — ответил он еще более глухо. — Все едино…
— Что все едино?
Он не сказал ничего, едва головой кивнул. И опять стоял молча, повернувшись ко мне широкой спиной. А я сидел, покачиваясь от напавшего опять на меня сна; веки, словно свинцовые, непреодолимо смыкались.
— Говорят, не спи! — услышал я опять голос Йонаса.
Теперь он сидел за столом, уставясь на меня мутным взглядом. Впалые, оттененные жесткой щетиной щеки, воспаленная краснота вокруг глаз сделали его совершенно неузнаваемым, даже страшным. От всего этого с меня и сон соскочил.
— Йонас! — закричал я, испугавшись. — Йонас, а ты не сходишь с ума?
Он будто не слышал, только помотал головой и резким движением положил руку на огонь коптилки. В чулане стало темнее. Вскрикнув от страха, я подскочил, оттолкнул его руку и даже сам не заметил, как ударил его кулаком по лицу.
— Дурак! — кричал я, чуть не плача. — Последний ты дурак! Кто это жжет живую руку?
Со двора послышались голоса, приглушенный смех. Это вернулась с гулянья Она, и, как всегда, девушку провожал какой-то парень.
— Не озоруй! — услышали мы в темноте ее голос.
— Веселятся, — сказал Йонас. — Все танцуют, пьют, веселятся! Веселятся, а?
— А ты, дурак, руку жжешь…
Йонас криво улыбнулся, положил руку мне на голову, сильно встряхнул.
— Не серчай, — произнес он тихо.
Я не серчал, только до смерти хотел спать. Как ни держался, как ни старался я, а голова клонилась, веки смыкались. И когда я, внезапно вздрогнув, подскочил, Йонаса уже не было в чулане. Место его на кровати осталось нетронутым. Висел лишь кожух на перегородке, а под кожухом лежали брошенные деревянные башмаки. Сердце у меня екнуло при виде этих деревяшек: как будто живой человек шел, устал и остановился. Подбежал я к окну, огляделся. Уже светало. Поодаль от других построек чернела рига с растворенными воротами, ближе к риге льняное сушило, которое поставили несколько дней назад Йонас с хозяином… под сушилом белело что-то, чего здесь не было вчера вечером.
В одной рубахе бросился я на двор, подбежал ближе. Это был Йонас.
Лежал он навзничь, неловко заведя за спину правую руку; левой держался за жердь сушила. Покрытый росой конец оборвавшейся вожжи глубоко врезался в его шею. Лицо посинело, глаза широко открыты, смотрят куда-то мимо меня вверх… Стало быть, неправда это, будто удавленники страшные, как, бывало, говорил старик Алаушас, как говорила моя мать. Вовсе не правда! Вот и ветерок подул — прохладный, мирный утренний ветерок, пахнущий росой и испарениями земли, взъерошил волосы Йонасу, и опять кругом все тихо, мирно, и заря уж разгорелась, охватила полнеба…